Старик отпустил меня; правда, прежде стиснул так, словно хотел сломать мне ребра; но, казалось, не заметил, что от страха и боли я скрипнул зубами. Дав мне почувствовать свойственную ему силищу, он рухнул на стул перед крошечным письменным столом, лишенным каких-либо писчих принадлежностей. Меня же принудил занять место на деревянной скамье.
— У вас общий отец или общая мать? — спросил он холодно и громко.
— Общая мать, — ответил я, поскольку мне показалось, что легче подхватить последнее слово.
— Запутанные семейные отношения! — сказал он строго. — Впрочем, такие истории известны. Если бы речь шла о якобы общем отце, ваш случай было бы легче объяснить. Однако сойдет и так.
Он не сводил с меня глаз — очень долго, неприятно долго. Молчал, и этот его пристальный взгляд не позволял мне сказать хоть слово. На лбу у меня начал собираться пот. А потом пот высох. Но молчание продолжалось. Наконец, словно из дальней дали, донесся его голос.
— Красивым был этот мертвец. Конечно, ни единому слову вашей лжи я не верю. Вы просто хотите быть рядом, когда я начну кромсать его. Но я все же не желаю, чтобы вы отказались от своих слов. Ложь — единственное оружие одиночки в борьбе с анархией окружающего мира… Успокойтесь же. И молчите, пока не обретете себя снова. У меня нет под рукой ни бумаги, ни писчих принадлежностей, чтобы увековечить в виде записанного свидетельства пестрый букет ваших фантазий. Никакого гроссбуха здесь тоже нет. Так что я буду пить росу вашей измученной души в полном одиночестве, тайно… Я бы вообще вышвырнул вас вон, если бы мне не казалось, что за вами тенью следует сатана. Знаком ли вам сок благодати? — Его вы еще не пили. Его вам никогда не предложат. — Я человек простой, образованием не испорченный. И я вижу, как обстоят дела с вами. Вас следовало бы убить. Но я, я этого не сделаю. Можете не бояться. Я не отношусь к власть имущим. Я — лишь гигант, грубый духом. Я плачу свою дань человечеству. Иначе оно взорвало бы меня динамитом.
Я сказал только, что не хочу присутствовать при вскрытии. Что хочу, наоборот, вскрытию воспрепятствовать.
— В этом вы ничего не смыслите, — сказал он. — Вы ничего не смыслите в законах. Вас вообще не следует слушать. Вы не найдете второго человека, который стал бы вас слушать. Вам даже не хватает ума, чтобы внятно выразить, чего вы здесь добиваетесь.
Я промолчал. Я еще не обрел себя.
— Я плохой врач, — продолжал он. — В этом я не отличаюсь от большинства врачей. Но я, сверх того, небрежен в исполнении профессиональных обязанностей и непочтителен к болезни: я, в отличие от своих коллег, не отношусь к ней с глубоким уважением. Поэтому я лучший, чем они, слуга естественных сил. Врачебное искусство ведь такое отсталое. Повсюду — медицинские чиновники, бюрократия химических заводов… Больницы строятся для врачей — чтобы им легче было господствовать, — а не для больных.
Он говорил медленно, распределяя речь по длинным временным промежуткам, но не сбивался и не сожалел о своей откровенности. Он соблюдал лишь одну предосторожность: не выпускал меня из поля зрения. Чем дольше он говорил, чем больше разоблачал себя, тем менее опасным я ему казался.
— Вы иностранец, — сказал он. — Вероятно, один из тех неугомонных путешественников, которые не способны оценить весомость происходящих событий. Вот вы сидите напротив незнакомого врача, а прежде небось и вообразить не могли, что такое возможно. Чего же вы хотите от меня? Что вам за дело до смерти этого… черного животного? Чего вы, собственно, добиваетесь?
— Это мое дело, — ответил я. — Я просто хотел бы его увидеть. Прежде мне не хватало мужества, чтобы тщательно и во всех подробностях его рассмотреть. Я хотел бы, чтобы труп был похоронен.
— Вы боитесь, что от него ничего не останется, после того как я его расчленю? — спросил врач.
— Да, — сказал я коротко. — Я вас не знаю. Вы, хотя я не очень точно всё помню, намекали на всякое.
Он поднялся, шагнул ко мне, опять обхватил меня руками за плечи, толкнул дверь, расположенную напротив той, через которую мы вошли.
Мы очутились в покрашенном белой краской просторном зале. Пол — кирпично-красный. Из квадратных песчаниковых плиток. Это не их естественный цвет: на них налипла красная крошка. Свет проникает с потолка, через матовые стекла. Стены голые. Только два маленьких шкафа из зеркального стекла, в которых хранятся медицинские инструменты, занимают, непонятно для чего повернутые под углом друг к другу, один из углов. В середине зала, отчетливо выделяясь под падающим сверху светом, стоят стул и стол. На столе лежит мертвый Аугустус.
— Вот он, — сказал доктор. — Освещение — лучше не придумаешь. Если у вас нормальное зрение, вы не упустите ни одной детали.
Он подтолкнул меня к мертвому.
— Я готов отвечать на ваши вопросы, — добавил. После чего уселся на единственный стул.
Свет с устрашающим постоянством падал на человеческую плоть, постепенно терявшую свою сладость, и на жуткую рану, уже сплошь горькую. Я наблюдал начинающийся процесс гниения. Со страхом, который ни с чем не сравнить, я видел, как наполненные газом кишки шевелятся в открытой ране. Мой ужас был настолько безграничным, что мне пришлось за что-то ухватиться, чтобы удержаться от звериного крика. Моя рука невольно угодила внутрь раны, как если бы я собирался заклясть некое явление, грозящее мне гибелью.
— Мы должны заморозить труп, если хотим, чтобы он еще какое-то время сохранялся, — сказал человек, сидящий на стуле.