— Я все еще не понимаю, — сказал я, уже на грани отчаяния.
— Культурный человек — это очищенная форма каннибала.
— Я в самом деле не понял, что должен означать твой пример, — сказал я тверже.
— Отвращение и удовольствие сбалансированы, — произнес он печально. — Гниение и рост лежат на противоположных чашах весов. Человек вправе повесить перед своей дверью реликвию — белые кости — лишь после того, как унизит себя отвратительными вещами, каких не вынесет даже самая пылкая любовь… Всё это более чем странно. Эти люди очень глубоко всё продумали.
— Если хочешь мне добра, не напрягай мозг, стараясь собрать в одну кучу примеры или наблюдения со всех концов света. Я теперь понял тебя, хотя и себя понимаю недостаточно… Эта кость, ставшая реликвией… Моя душа проявила странное желание…
— А труп, мертвец… не целиком же он был раздроблен… — что стало с ним?
— Я скажу, если ты перестанешь мучить меня своим любопытством… или всезнайством… Я хочу прямо сейчас пойти в какую-нибудь пивную. Я в данный момент не гожусь ни для сна, ни для твоего нежно-назойливого сострадания. Завтра меня не будет с утра до вечера. Потому что мертвый должен быть похоронен в соответствии с общепринятыми, действующими здесь обычаями. В пивную ты можешь меня сопровождать, на похороны — нет.
Это дошло до Тутайна. Таким тоном я мог бы говорить о рубашке или о грязи, приставшей к подошвам.
— Ясно, — сказал он. — Что ж, пойдем напьемся. Кафешантан с проститутками, которых мы сознательно избегаем, был бы сейчас уместней всего.
— Выбор заведения я предоставляю тебе, — сказал я.
— Ты, наверное, уже выплакался, — предположил он.
— Я еще не выпил ни капли марка, — ответил я.
— Странно, очень странно, — сказал он. — Кровь, вино, шнапс — в какие-то мгновения они уподобляются друг другу.
Мы вышли в печальный вечер. Я напился сверх всякой меры, но до слез дело не дошло. Я забыл многое; однако же не всё.
В десять утра я в каком-то банке снял со счета деньги. За несколько минут до одиннадцати одна из монахинь открыла мне дверь в кабинет доктора.
— Почему вы не в черном? — сразу спросил он меня.
Я не ответил. Я не знал, что ответить. У меня не было черного костюма. Я просто не подумал об этом. Я повязал себе черный галстук.
— Вы оплатите расходы? — перешел он к следующему вопросу.
Я отсчитал требуемую сумму и положил рядом смету, которую мне выдали накануне.
— Мы не можем терять время, — сказал он, пересчитав деньги.
Он взял две или три простыни, уже лежавшие стопкой на письменном столе, велел мне следовать за ним и быстро пошел вперед: через зал в коридор и оттуда, вниз по лестнице, в подвал. Перед дверью морозильного помещения стоял гроб, неотчетливый в своих очертаниях. Доктор сдвинул его в сторону. Потом открыл дверь, исчез в темноте, зажег свет. Я хотел войти в брачный покой умерших, но он остановил меня движением руки и потребовал, чтобы мы вместе внесли туда гроб. Это был простой ящик со сводчатой крышкой. Из каштанового дерева, покрытого шеллаком. Мы подняли крышку. Врач вытащил из гроба весь хлам, приготовленный для мертвеца: подушки, кружевной саван, ватную подстилку, бахрому и опилки. Он постелил на дно простыню. Тяжело дышал от натуги.
— Возьмите девочку за ноги, а я возьму за плечи, — сказал.
Мне впервые предстояло уложить мертвого в гроб. Я поспешно взглянул на безупречное, словно вырезанное из слоновой кости тело. Неземной холод перетекал из худых твердых ступней девушки в мои руки. Словно кусок дерева — с глухим стуком — упало тело дочери доктора на дно ящика. Она сразу легла как нужно: пальцы ног с красивыми ногтями касались деревянной стенки гроба, с предназначенной для этого узкой стороны.
Доктор уже стоял возле тела пловца. Засунул пальцы во все еще зиявшую рану.
— Промерз, промерз насквозь! — пробормотал он.
Мои глаза искали лицо Аугустуса; и еще раз скользнули по туловищу. Мне подумалось, что большие мясистые кисти рук в конечном счете порождены тяжелыми бицепсами… «Этот умерший — мое дело, — сказал я себе, — даже Тутайн на него не претендует». Я нашел, что Аугустус после брачной ночи выглядит скорее окаменелым, нежели улыбающимся. Я пожалел, что проявил слабость и уступил Старику. Но теперь менять что-либо было поздно.
— Мы должны перевернуть его, — сказал доктор.
— Позвольте, я встану в головах, — сказал я.
Мы поменялись местами. И попытались перевернуть умершего. Это потребовало больших усилий. Он примерз к носилкам. Нам пришлось отламывать его, как поваленное дерево, которое в заснеженном лесу обледенелыми корнями еще цепляется за землю, хотя больше не пьет ее соков. Мы положили его лицом вниз, на окоченевшую рану. Волосы на затылке побелели от инея. Плечи и ягодицы стали более плоскими, покрылись коркой льда. Эта плоть казалась уже очень далекой от нас. Мы положили ее в гроб, поверх женской плоти. Тела покачивались — одно над другим — и не хотели прилепиться друг к другу. Доктор быстро соединил над этими двумя края простыни. Он развернул вторую простыню, накрыл ею гроб и тщательно заправил внутрь свисающие края. Не пожалел и третьей простыни и проделал с ней то же самое.
— Хотите сказать что-нибудь или как-то иначе облегчить свое состояние? — спросил он меня.
— Нет.
Мы накрыли гроб крышкой. Мне показалось, что плечи пловца упираются в дерево; во всяком случае, со стороны головы осталась маленькая щель.
— Это ничего, — сказал врач. Он достал из кармана горсть гвоздей — молоток уже лежал на стуле — и начал, со стороны ног, заколачивать гроб. Такая работа получалась у него на удивление ловко. Он не испортил ни одного гвоздя, ударял по шляпкам и не слишком робко, и не слишком сильно. Щель в головах постепенно смыкалась. У доктора пот струился со лба. Он сказал мне, как-то нерешительно: