Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна ( - Страница 179


К оглавлению

179

— Пути Господни неисповедимы.

Очень спокойно я ответил ему:

— Я еще могу примириться с тем, что на войне убивают и калечат людей; но не прощаю Богу, что Он допускает, чтобы на полях сражений калечили и превращали в падаль лошадей и других животных.

Человек искоса заглянул мне в лицо, сплюнул еще раз и молвил:

— В Библии об этом ничего не написано.

— Значит, эта книга несовершенна, — сказал я невозмутимо.

Он отвернулся от меня, как от больного, которому уже нельзя помочь и чьи страдания только обременяют смотрящего. Я же вдруг почувствовал себя утешенным: я сам стану падалью, разделив судьбу всех живых существ, всех великолепных лошадей и всех птиц, львов, слонов и китов. Кажется, эта мысль тогда посетила меня в первый раз. А может, просто в первый раз была мне приятна.

* * *

Когда закончилось великолепное лето — которое, еще когда было молодым, когда было весной, принесло эпидемию — и приезжие из городов вернулись в свои далекие от природы родные места, мы с Тутайном почувствовали: у Элленда и Стины нарастает страх, что мы уже никогда не покинем отель и останемся там, как деревья в парке, запустившие корни в каменистую почву. Это был настоящий страх — ужас, пришедший из представлений о сверхъестественном. Мы, хотя и не сделали ничего плохого, потеряли невинность обычных постояльцев отеля. Мы не улетели прочь, как перелетные птицы, а приросли к месту, словно уродливые карлики, у которых ноги, грудь и нутро уже превратились в камень, и только лицо со страшными полуприкрытыми глазами еще выглядывает из мха и травы, да длинная борода, похожая на пучок березовых веток, посвистывает под ветром.

В какой-то момент Элленд задал вопрос, будто давно уже ждал, чтобы я утолил его любопытство:

— Вы останетесь у нас в гостях и на эту зиму?

Я нерешительно ответил:

«Возможно», и: «Почему бы и нет», и: «Заранее трудно сказать».

И тут он ускользнул от меня, как ящерица на летней жаре ускользает от пытливого человеческого глаза, затерявшись между камнями и сухими ветками. Как только он исчез, до меня дошло, что мы больше не пользуемся его доверием, что в нем тайно зреют семена злости и злость будет только расти; что в этой неявной борьбе мы с Тутайном потерпим поражение.

Уже через несколько дней, когда Элленд принес нам очередной счет, мы почувствовали, что настроение его изменилось. Вместо того чтобы, как всегда, выставить нам счет за неделю, охватывающий семь дней, хозяин посчитал неделю от воскресенья до воскресенья, и у него получилось восемь дней. В первый момент я подумал, что Элленд ошибся, и обратил на это его внимание. Но он уперся, как бык:

— Мы говорим восьмидневка, а имеем в виду неделю. — Он думал, что этим меня убедит.

— Восьмидневка — так, конечно, называют неделю, — ответил я, — но дней-то в ней все равно семь. В неделю только семь раз имеем мы ночь для сна и только семь дней — чтобы бодрствовать и вкушать пищу.

— А говорим-то мы восьмидневка, — упорствовал он.

— Но ведь вы сами, Элленд, никогда прежде не предъявляли нам счет за неделю как за восемь дней, — сказал я с нажимом, чтобы он отказался от мысли нас обмануть.

Однако разубедить его не удалось. Он явно настроился на ссору. Я перечислил ему дни недели по пальцам, произнося их названия. Это не помогло. Он, возмущенный, оставил счет на столе и по лестнице поднялся на второй этаж.

Я посоветовался с Тутайном. Мы оба оценили сложившуюся ситуацию как критическую. И все же Тутайн решил, что надо еще раз попытаться вразумить Элленда: строить из себя глупцов, которые больше верят идиоме, чем календарю, — этого мы не могли. Мы не хотели покупать симпатию Элленда нечестным способом… Как ни странно, Тутайну удалось-таки немногими словами устранить недоразумение. Элленд вместе с ним спустился в зал, чтобы повторить и мне: он-де не хотел нас обманывать, всему виной этот речевой оборот…

В праздник Святого Николая, когда дни едва-едва начали пробуждаться к свету, Элленд со Сверре Оллом и старым Скууром уединился в одном из пустующих номеров отеля. Там они вместе провели четыре или пять дней. Когда мы порой спрашивали об Элленде, Стина с болезненным смешком отвечала:

— Элленд пьет.

Вновь началось владычество тьмы. Ей покорялся каждый. И ничего возвышенного в этой покорности не было. Мужчины стояли в тускло освещенной лавке, сплевывали — в специально поставленное ведро или прямо на пол — слюну, коричневую от табака или гвоздики, которую они жевали. Из их оцепеневших глоток слова выходили чудовищно медленно. Слова были равнодушными. Все мысли погрузились на илистое дно плоти. И пока мужчины сплевывали, пока долго перекатывали на языке одно-единственное слово, в паху у них играло животное желание, накидывая на них, полусонных, сладкую узду; так продолжалось до следующего, или после-следующего, или пятого, или десятого часа, когда они набрасывались на самих себя или на другого человека, чтобы получить то сладострастное удовольствие, которое, ради приумножения человеческого рода, неизменно выплачивается господствующим миропорядком в качестве гонорара за бедность, страдания и болезни, переносимые в одиночестве или совместно, — вне зависимости от личности действующего лица, обстоятельств и места действия. (О несправедливости распределения такого гонорара я лучше умолчу. Кому будет польза, если я запишу, какие вещи мне довелось видеть, о чем я сумел догадаться, что мне рассказывали другие и что я сам ощущал, как ощущают неприятный привкус во рту?) Говорят, что будто бы только в пору летнего солнцеворота, когда свет и тепло обретают полную силу, — что только в эту пору клич земли и неба победно разносится по долинам и горам, и тогда все твари как бы впадают в экстаз, и человек тоже больше не держится за себя. Такое рассказывают как красивую сказку. Но ведь и у тьмы — не только у света — есть свой призывный клич. Она пронизывает плоть странными, необоримыми мыслями. И все эти мысли ведут к побережью той или иной вины. Молитвы, которые человек шепчет, и четырехстраничные газеты, которые он читает, не настолько богаты содержанием, чтобы, вступив в борьбу с его представлениями, оттеснить мучительную тоску, неотступные страхи и влечения. Да и борьбы никакой не возникает, просто внутри что-то противится. Человек тем не менее делает шаг во тьму, как животное — к скамье забойщика скота.

179