Он не мог больше говорить. Он беззвучно плакал.
— Я хочу того же, чего хочешь ты, — сказал я ему в спину.
— Я не притворялся, — ответил он. — Я хочу чего-то… чего-то низкого, порочного, хочу эксперимента с исступлением. Я хочу быть так близко к тебе, как хирург, который вскрывает твой желудок или разнимает на части коленный сустав… для которого ты всего лишь машина, и он может перебирать ее шестеренки. Но только я не перестану любить тебя, даже занимаясь этим грязным делом. — Ведь я тебя не знаю. Я до сегодняшнего дня видел тебя обузданным. И ты, поскольку чувствовал на себе эту узду, мало-помалу стал жалким, бездарным, непривлекательным человеком.
Я ответил, всецело ощущая себя тем отвратительным ничтожеством, о котором он только что говорил:
— Значит, мы снова будем испытывать друг друга, друг к другу примериваться.
— Нет, — сказал он, — для этого уже слишком поздно. Теперь лучший из нас двоих должен уподобиться худшему. И должен сделать это, не колеблясь, даже если из человека он превратится в животное. Сегодня мы порвем друг с другом. Или объединимся. Мы в самом деле растеряли высокомерие. Мы — жуткие существа. Если нам необходимо и сегодня выдерживать друг друга, мы должны любить друг друга как одержимые, подставляя свои сердца под обжигающие царапающие лучи. И еще мы должны верить в реальность собственного бытия — в это отклонение, эту единственную в своем роде судьбу. Пока не закончится важный для меня срок — двадцать или двадцать пять лет. Это определяют юристы. И только тогда сможем мы опять, как сегодня, поговорить о решениях и их изменении. Сейчас первая половина пути уже завершилась. Нам нужны новые клятвы.
Он повернулся ко мне. Его лицо было бледным. Бесконечно спокойным и красивым. С сожалением должен признать, что поразило оно меня только в начале. Хотя потом — — — Все признаки возбуждения с него исчезли, и даже внешние следы прожитых лет словно отвалились: первые морщинки на коже, тени, образующиеся от взглядов, которые мы обращаем внутрь себя… Нет, его лицо не имело ни малейшего сходства с тем, что он говорил. Поток мыслей, казалось, с лицом не соприкасался. Тутайн стоял, в этой чудной просветленности, и ждал моего слова. Я положил дрожащие руки ему на плечи. И наконец сказал:
— Я не знаю, куда нас приведет твоя воля. Но нахожу, что от меня ничего не зависит; возможно, я худший из нас двоих. Если ты переоценил мои способности, ты пожнешь скудный урожай. Возможно, я уже настолько обуздан, что будет трудно заставить меня вновь одичать. Это всё ты должен обдумать. А свое слово я тебе даю.
Он рассмеялся. Сказал:
— Я не думал, что это получится так легко.
Он грубо схватил меня и притянул к себе. Я почувствовал боль в запястьях, стиснутых его пальцами. Он накрыл мое лицо своим лицом. Запрокинул мне голову и прижался широко открытым ртом к моей шее. Я почувствовал на горле два ряда его зубов; но зубы тотчас превратились в губы. И эти влажные губы слизывали теплые жемчужинки, хлынувшие из его глаз. Потом он меня оттолкнул. — —
И начались дни молчания, какого еще никогда между нами не было. Непрерывного молчания. Молчания без единого слова. Тутайн думал, ломал себе голову, совершал преступление — в том смысле, что мысли его ни на чем не могли остановиться. Он не отходил от меня ни на шаг. Но не произносил ни слова. И, как ни странно, мой рот тоже оставался закрытым. Мы проводили время, как двое немых. По вечерам перепахивали ногами дорожную пыль. Потом молча заползали каждый в свою постель, как люди, которые сердятся друг на друга. Я вспоминаю, что часто лежал ночами без сна; широко открытыми глазами рассматривал тьму и те образы, которые, без разбору, вытряхивал в нее мой мозг: размалеванные личины; стебли травы; горящих кроликов; рожающее северное сияние; серую листву, нарисованную тушью на бумаге; воробьев, которые выклевывают из расколотых костей костный мозг; человеческий живот, превращающийся в гигантскую слоновью печень; танцующие звезды, не удерживаемые гравитацией; капли дождя, оплодотворяющие глубинных рыб; прочитываемые буквы, соединяющиеся в нечитаемые слова… Мир, который не держится ни на какой мысленной или ассоциативной связи. Только зрительные образы… Сердце мое колотилось. Я чувствовал стеснение в груди.
Однажды в полдень Тутайн — как если бы этих гнетущих дней вовсе не было — снова начал говорить. Он взял меня под руку и спросил:
— Если бы я дал тебе яд и предложил его проглотить, ты бы согласился?
— Возможно… Возможно, я проглотил бы его, — сказал я, слегка запнувшись, — если бы это принесло тебе несомненную пользу.
— У меня есть яд, — сказал он с расстановкой, — и я бы хотел, чтобы ты его принял.
Кажется, я не почувствовал ничего особенного, когда он это сказал. Во всяком случае, у меня не возникло мысли, что через считаные часы я умру. Хотя я уже решился принять яд. Мои ощущения были притуплены, разум оцепенел, жизненные силы дремали. Ни о каком будущем я не думал. Полагая, что будущего для меня нет. Момент был невыразительным, исполненным умственного беспорядка. Бывают такие тусклые минуты, подобные мутным туманным ландшафтам. Когда мы, не сопротивляясь, смиряемся с безумным приговором, вынесенным нам фактами.
Тутайн отломил головку маленькой ампулы из коричневого стекла, высыпал ее содержимое в кубок, достал вторую ампулу — как мне показалось, другого размера и цвета, — отломил головку, высыпал содержимое туда же, сверху налил воды и потребовал, чтобы я это выпил. Я взял кубок, поднес его к губам и стал медленно пить, пытаясь распробовать вкус раствора. Вкус был пресным и одновременно горьким. Тутайн внимательно смотрел на меня, вроде бы с одобрением.