Мне нравится думать о ней и плакать.
Госпожа Стен Кьярвал сегодня утром принесла мне утку, фаршированную сливами и яблоками. Это знак. Такое приношение должно выглядеть как подарок. И я поблагодарил ее, как если бы это был подарок. Но я уже думаю об ответном даре. На самом деле я заплачу за эту вкуснятину в пору сеноуборки, когда приедет крестьянин, ее муж, и мы с ним сядем, чтобы урегулировать наши денежные дела. Он думает, я богат. Наверное, так оно и есть, потому что мне никогда не приходилось мучить себя физической работой, чтобы заработать на хлеб. Стен Кьярвал будет совсем не против, чтобы я заплатил ему за подарок, как за доставленный товар.
Я собрался и поехал в город. Предвечерние сумерки не заставили себя ждать. Я прибыл туда с зажженными фонарями. Слуга из гостиницы распряг лошадь. Я тотчас спустился по кривому переулку к гавани. За окнами лавочек — красно-золотое сияние непривычного множества горящих свечей. Ледяные цветы на окнах от влажности подзавяли. Повсюду я видел выставленное в витринах богатство. Искусственный снег, мишуру из металлической фольги, зеленые еловые ветки. Пестрые ленты, маленькие бумажные флажки, грубо разрисованных деревянных лошадок, красных и белых; и еще — голубовато-серых, сплетенных из соломы высокомерных баранов; священных животных какого-то древнего бога. Посреди этих великолепных украшений стояли и лежали товары, которые продавцы, собственно, и предлагали покупателям. Я прогуливался вдоль витрин и смотрел. Потом зашел в табачную лавку и обстоятельно обнюхал небольшой запас вин и крепких напитков, припасенных хозяином для своих постоянных покупателей. Табачная торговля сама по себе прокормить человека не может. Я купил несколько бутылок красного вина и пузатый кувшин мартиникского рома. Сразу заплатил запрошенную цену, не пытаясь просчитать дальнейшие расходы. В этом году я опять, помимо причитающихся мне процентов, получил маленький излишек. Так что с деньгами я обращался беззаботно. Когда Альфред Тутайн еще жил, всё, как правило, получалось наоборот: чтобы оплатить необходимые расходы, нам приходилось брать деньги из основного капитала; и в праздники мы торговались за каждую бутылку вина, представлявшую для нас предмет роскоши. (Так было в последние годы нашей совместной жизни на этом острове. А прежде Тутайн торговал скотом и лошадьми, что обеспечивало нам некоторый переменчивый доход, со взлетами и падениями.)
Сейчас я веду беспечное существование. Чем объяснить, что мне задарма достается хлеб насущный? — Он и многим другим достается задарма. Бездельники или лишь наполовину бездельники образуют большой орден. Я вновь и вновь обнаруживаю, что не готов относиться с глубоким уважением к так называемой полезной деятельности. Слава торговца за прилавком не особенно велика. Он просто имеет свое место. Он стоит там, и создается впечатление, будто он — среди многих других — помогает функционировать гигантской машине продовольственного обеспечения людей. Но я подозреваю, что он важной роли не играет. Его рука не производит хлеб, а только протягивает. Голодные могли бы с легкостью сами брать этот хлеб… Миллионы и миллионы людей служат бюрократии: бесплодной могучей силе, которая опустошает души и изгоняет все живое в бумажную пустыню. У каждого из них есть свое место. Они сидят в конторах. Но нет человека, настолько лишенного юмора, чтобы он искренне считал этих чиновников только рабочими инструментами, которые обеспечивают людей пропитанием или совершают другие благодеяния…
Я мог бы вступить в их ряды. Стал бы именем, с которым ассоциируется немного тьмы и никакой славы. Я бы получал на руки деньги, чтобы насыщать себя. У меня бы покупали столько-то или столько-то часов моей жизни. Сейчас мне не приходится продавать свою жизнь. Суперкарго передал в мою собственность капитал, собранный им на протяжении исполненной трудов жизни, и сверх того — корабельную кассу. Сам он отказался от дальнейших притязаний на хлеб насущный. Я ем подаренную мне пищу, как гость в чужих домах; или, выражаясь по-другому, живу, как вор, за счет краденого. Сказать я могу только: уж так оно получилось. Но мои мысли по этому поводу не имеют конца… Это отличает меня от миллионов других. Мама думала, я буду просить милостыню; отец думал, мне придется совершать грабежи, чтобы набивать брюхо. Как близки и вместе с тем как далеки их предположения от подлинной моей жизни! Родители не знали, где ее место действия…
Я решил, что в праздники напьюсь.
В мясной лавке приобрел два килограмма сочной говядины. Я намеревался устроить себе настоящее пиршество.
И еще я купил фрукты, орехи, сушеный инжир, печенье, шоколад, марципаны.
Я хотел налакомиться всласть, как ребенок.
И свечи купил я, цветные и белые, много полных коробок — чтобы их хватило до Крещения.
Чтобы приукрасить себя, я купил пару перчаток.
Для Стена Кьярвала — шапку из овчины, для его жены — шелковую шаль.
Усердные продавцы пообещали мне, что сами отнесут всё в коляску.
И я зашагал по улицам: лишний человек, получающий случайное пропитание, почитаемый только лошадью и собакой и двумя-тремя ревнителями музыки. Тот, чья мать умерла, чья любимая — на дне океана, чей друг — жуткий скелет, запертый в крепком сундуке… А он тем не менее собирается отпраздновать Йоль.
Праздники, как бы сами собой, заполняются ничегонеделанием. В этом состоит часть их праздничности, но из-за этого же ими легко пресытиться. Даже моя повседневность отлична от них. У меня есть регулярные занятия, пусть и не очень важные. Я поддерживаю порядок в доме и в маленьком саду (настолько маленьком, что пока никто из моих посетителей его не заметил), ухаживаю за лесом, весной высаживаю детенышей деревьев, строю потихоньку большую стену из бутового камня в качестве ограды для лошадиного выгона, распиливаю бревна для печи, колю дрова, кормлю и чищу Илок. Я ношу рабочую одежду и не боюсь грязи. (Хотя подростком испытывал отвращение к навозу и нечистотам.) А главное: я брожу по полям, по вересковой пустоши, по лесу, смотрю на землю, на ее травы, на многообразие ее растений, на лужи, по краям которых растет ситник, — неважно, жидкие или превратившиеся в лед, — на утесы, эти уходящие далеко вглубь фундаменты нашего острова. Потом я ставлю определенные задачи перед своими мыслями: да, принуждаю себя долго и четко думать. Правда, я не могу помешать тому, что мой дух, затерявшись в грезах, порой разрушает такое намерение. Мое обычное упражнение состоит в том, что я отдаляюсь от себя самого, становлюсь другим и принуждаю этого другого решать задачи, которые я перед ним ставлю. Выйдет ли результат хорошим или плохим (как правило, этого нельзя распознать), он не обременит общественность, потому что не будет доведен до ее сведения, разве что — в измененном до неузнаваемости виде. С помощью моих решений, расчетов и представлений не построишь мостов, не произведешь машин и не установишь новых правил поведения. — Смесь магического и реального мышления, чувственное проникновение в феномен необъяснимых прозрений: вот корень, из которого выросло мое дарование или моя тоска по музыке. Напрасная греза о лучшем мироздании принудила меня приблизиться к реальности там, где эта реальность менее всего напрашивается на критику, — где нет убийств, совершаемых ради пищи для желудка: в гармоническом плане ее форм, в математике роста и умирания, в царстве чисел и ритмов, в грандиозном звучании, амплитуда которого колеблется от громоподобных голосов солнц и гор до ненарушимого молчания. — Лет двадцать назад я начал просчитывать музыку — так я это иногда называю. Правда, время от времени я чувствую крылья гения, и царство, куда я вступаю, наполнено бархатной чернотой, так что я забываю всю зелень и свет и только прислушиваюсь. — Но я не осмеливаюсь — да и не хочу — поверить в то, что это ангел во мне шевелит крылами, что это моя поэзия и мое мышление — моя собственность. В конечном счете мне принадлежит лишь хрупко-недостижимое — мука пребывания на границе. Я нуждаюсь в рабочем инструменте учения о композиции. Я рисую на бумаге ноты. Я делю временные отрезки ритмически. Я побуждаю мелос подниматься и опускаться. Я даю ему спутников. Я радуюсь иску