Я смотрел на соски Альфреда Тутайна и на третью точку, куда должен был вторгнуться нож. Гладкая кожа вздымалась и опадала в ритме дыхания. Сердце колотилось — изнутри — о стену тела. Как и несколько минут назад. Как с момента рождения.
— Рассказывайте, — выдавил я из себя.
Альфред Тутайн попытался прикрыть грудь руинами блузы. Я этому помешал, сказав:
— Никто не знает, что будет в следующие минуты. Вашу плоть каждый вправе порвать на куски, потому что погибнет всего лишь виновный. Ваше тело вам больше не принадлежит, хотя оно пока что здорово.
Я удивился своим словам. Они в самом деле заслуживали удивления. Я и стыдился их, и испытывал желание повторить это еще раз. Я уже приготовился произнести: «Вашу плоть каждый вправе…» — но теперь мне вдруг показалось, что слова эти имеют привкус гнили и скотобойни.
Обычно проживаемые нами часы подобны улицам, этот же час был как кладбище. Неестественная речь слетела с моих губ легко. Наверное, это тяжелое душевное испытание: стоять напротив убийцы твоей возлюбленной, на восьмой день после убийства. Кажется, он держит в руках последний отблеск ее жизни: этот насильник, ставший ближайшим свидетелем ее кончины… Человек не имеет наготове никакого образца поведения. Воспитатели не приучали его к экстраординарному. И как только он сталкивается с такого рода событиями, сердце у него начинает колотиться, им овладевает изнеможение. (Я был тогда еще очень молод и очень неестественен в своей молодости, потому что не знал, что молодость связана с плотью.) —
Альфред Тутайн вместо ответа тихо вздохнул.
Еще мысленно взвешивая, не всадить ли мне быстрым движением ему под ребра нож, я уже почувствовал ток более жаркого чувства, несказанного счастья: возможности простить. В состоянии замешательства, которое превышало мои силы и этой отчаянно-дерзкой мыслью почти парализовало меня, я не мог не вспомнить о суперкарго: бледном обескровленном мертвеце, который уже взял на себя искупление совершенного преступления. Взял на себя… (Нет никакой идентичности между преступником и приговоренным.)
— Рассказывайте, — повторил я.
Альфред Тутайн видел, как суперкарго выскользнул из штурманской рубки. На лице серого человека, казалось, одновременно отражались горькое разочарование и насмешливая решимость. Большими, но медленными шагами, в которых «тише едешь» перевешивало «дальше будешь», вышагивал он по верхней палубе. Матрос второго ранга в это время нес вахту; он как раз получил задание: навести порядок в обеденном салоне, в буфетной и на трапе. Необходимые орудия труда он держал в руках. Он пошел по пятам за серым человеком. И увидел, как тот исчез в апартаментах Эллены. Осторожно, не производя ни малейшего шума, Альфред Тутайн занялся работой. Его испуганные и полные ожидания глаза старались различить каждую пылинку на дощатой облицовке коридора и буфетной. Он усердно изничтожал врагов — грубые загрязнения и менее грубые мутные пятна. Свое пребывание в пищевом отсеке он каждые четверть часа на секунду прерывал. Чтобы высунуть голову из открытой двери. В одну из таких секунд он и увидел, как Эллена и суперкарго вместе спускаются по трапу. Он чуть не вскрикнул, не выронил метлу. И покачнулся, будто потерял равновесие. Действительно чуть не упал. Можно сказать, на лету подхватил самого себя и швабру. Мучительное соображение заставило его отрезветь. Он украдкой последовал за этими двумя. И увидел, как за ними закрылась дверь. Они вошли в каюту Георга Лауффера. Альфред Тутайн был потрясен. Топкий от дождей тележный след: судьба распорядится так, что эта его колея когда-нибудь превратится в сухую корку… Эти почти бесшумно закрывающиеся двери… после они станут неразговорчивыми, как стена. Его горькая душа завидует еще жидкой грязи, потому что томится жаждой, мучается от жажды и лихорадки, — завидует, хотя знает, что грязь рано или поздно высохнет…
Щетку и ведро из рук матроса потом пришлось забирать чуть ли не силой. К тому времени как его сменили, он еще не закончил работу. (Но этого никто не заметил.) В тот вечер он ничего не ел, не лег на койку. Он слонялся по коридорам, стараясь никому не попасться на глаза. Заранее чувствовал приближение человека, и ему всякий раз удавалось спрятаться. Тем не менее он не пропустил момент, когда Эллена покинула каюту суперкарго. Час был поздний. Вечерняя дымка еще занавешивала маленькие звезды, но крупные, матовые, уже зажглись. Альфред Тутайн никогда не забудет, как постепенно отвердевала тьма между мерцающими световыми точками. Ему казалось, он провел в коридорах деревянного корабля полжизни. Он не помнил, какой сейчас день и который час. У него не было никаких внятных подозрений и никаких желаний. Он вообще ни о чем не думал. После того как Эллена вернулась к себе, подождал еще час или два. Он ни о чем не думал, а только ждал. Продолжал ждать, как ждал прежде. Судно казалось вымершим. Потом он быстро вошел. И увидел: Эллена лежит в постели. Горит свеча. Шторы перед иллюминаторами задернуты.
— Чего вы хотите, Альфред Тутайн? — спросила она.
Он не ответил, приблизился к ней на два шага.
— Чего вы хотите? — переспросила она и быстро прибавила: — Выйдите!
Матрос смутно почувствовал, что должен заговорить или, по крайней мере, что-то обдумать. После короткого размышления он решил, что просто и открыто скажет: он, мол, предупреждал Густава, но теперь слишком поздно. Двери, которые однажды закрылись, не могут потом распахнуться, сохранив невиновность. — Но он воспринимал эти слова только как начало чего-то невыразимого. И не знал, что с ними делать потом. Он еще думал, на этой крайней грани, что может быть посредником жениха, другом другого мужчины. Но тут он услышал, как Эллена громко, с угрозой в голосе говорит: