Он сказал:
— Под вытатуированным орлом на моей спине тоже скрывается шрам. Его нанес мне Георг. Точнее, нанес рану. Мы с ним тогда были очень молоды. С тех пор прошло много лет.
Тутайн сильно побледнел. Из-за того, что лицо его стало почти прозрачным, голова казалась уменьшенной. Кошачьей или птичьей. Глаза залегали глубоко, лишенные блеска. Случается иногда, что ты, глядя на живого человека, уже видишь в нем будущего мертвеца. Я в тот момент тоже предвосхитил то, что мне пришлось пережить позже. Я пролил горькие слезы. Тутайн не догадался, почему я плачу. Он спросил, что меня так расстроило. Я ничего не ответил. Мы поспешно оделись. Когда с этим было покончено, я отважился еще раз в упор взглянуть на него. Лицо по-прежнему оставалось бледным, как будто вся красная краска — кровь — была израсходована. Свет, косо падавший из окна, обозначил глубокие тени на белой, как мел, коже. Может, в этот момент Тутайн случайно увидел свое отражение в маленьком зеркале. Во всяком случае, он принялся энергично растирать себе щеки. И громко заговорил:
— Нам нужен плотный завтрак. Меня мучает жуткий голод. Ты не против, если мы выпьем по рюмке ликера? Из этой пузатой, пахнущей алкоголем бутылки Кордиал-Медок?.. Потом — крепкий кофе. Яичница с ветчиной, жаренная на сковородке. Апельсиновый джем. Охлажденное сливочное масло, намазанное на белые хлебцы в форме звезды… Я предлагаю отправиться в городской отель. Мы будем там шагать по огромным красным коврам с вытканными зелеными цветами. А ликер выпьем тут.
Он открыл шифоньер и, сунув руку за костюмы и пальто, извлек бутылку. Налил себе полстакана; спросил, не хочу ли и я начать день с такой же порции. Не дожидаясь ответа, сразу наполнил до половины второй стакан. Он втягивал ликер большими глотками, смаковал, глотал… Я последовал его примеру. И сразу почувствовал мягкое живительное тепло. Я выразил Тутайну свое полное одобрение: дескать, он нашел правильное средство, чтобы облегчить тягостную минуту… И тут же, ощутив обжигающую жажду, стал торопить его — чтобы мы скорее попали в отель.
Тот день прошел как долгожданный праздник. (Такие праздники мы время от времени устраивали и потом.) Я не услышал от Тутайна ни единого слова, которое было бы резким или двусмысленным. После мне казалось непостижимым, что в моей голове в тот день не возникало ни одной стоящей мысли, ни даже простого воспоминания. Я совершенно забыл совсем недавнее прошлое; в теплой тьме моего блаженства иногда всплывал образ Геммы, к которому я относился без сладострастия, но и без равнодушия. В тот же день образовалась тайна. Ведь я так и не узнал, действительно ли Тутайн любил меня, с этим своим нелепым всепожирающим жаром, — любил того, кто потерпел крах. Или ему пришлось преодолевать себя, чтобы полюбить банкрота. Может, он лишь ценой невообразимых волевых усилий проложил прямой путь для своих влечений. Может, он трудился над этим годами… Смерть Эллены навсегда отняла у него способность беззаботно наслаждаться женщиной. Его чувственные переживания с тех пор были игрой с огнем, замаскированным самоубийством, — и неизменно требовали чрезмерного телесного напряжения. Он и не отрицал, что мощь его плоти больше, чем у меня. Его руки постоянно стремились к крови. Я не знаю, о чем он думал в ту ночь. Он распорядился мною по своему усмотрению, отвел мне какое-то место, — в то время как сам в очередной раз совершил некую революцию.
Мне, кажется, мало того, что я себя унижаю, вплотную приближая свой отчет к правде действительного… Но ведь за глупостями и порывами нашей души, какими бы вопиющими, или смехотворными, или отвратительными они ни были, громоздятся факты тварного мира, потенциальная энергия призванной к жизни материи. Ведь невозможно предположить, что мы сами придумываем свое бытие: поступки, и побеги сновидений, и тоскования. Наша воля всегда обрамлена природным законом и вне его не может существовать. Любовь, от которой все мы зависимы, никаких норм не знает: она всегда остается бездной внутри нас. А потому человек, который боится полюбить… отказывается полюбить другого как самого себя, когда пробьет предназначенный для этого час… и обращается за советом к чужому разуму… — такой человек умирает обедненным.
Я сознаю, что мои ощущения очень далеки от повторяемых на протяжении столетий суждений большинства. У меня больше нет религиозного инстинкта — той узды, которая зажимала бы мне рот, когда мои мысли становятся строптивыми… Начало духовной жизни человечества было и началом обмана. Те доисторические художники и скульпторы, чьи произведения археологи выкапывают из земли или находят в пещерах Овьедо, Фон-де-Гом, Эпаленж, Гурдан, Комбарель, Альтамира, Марсула, Нио, Тюк д’Одубер (или как там еще называются подобные места на Земле); те первые творцы, которые населяли стены гротов и гладкие скальные поверхности изображениями зверей, или выцарапывали рисунки на слоновой кости, костях, оленьих рогах, янтаре, сланце, известняке, стеатите и гальке, или ценой многомесячных усилий превращали камни в статуи, — они вообще не смогли бы выжить, они погибли бы от голода из-за искусства, этого сакрального подражания Творцу, если бы не выдавали свои произведения за орудия магии. «Кто восхитится моим мамонтом, — кричали и заверяли художники, — тому удастся убить мамонта на охоте. — Кто будет смотреть на пышные телеса созданной мною женщины, у того жена станет такой же пышнотелой». — Еще и в более поздние, исторические времена обманщики утверждали, будто Богу угодно, чтобы у захваченных вражеских коней повреждали берцовые суставы…