Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна ( - Страница 6


К оглавлению

6

Гулкий шум между тем нарастал.

«Я должен добраться до дому, — сказал я себе. — Мне тут задерживаться нельзя. А своему мучителю я могу дать короткое объяснение: я еще здесь, потому что мое прошлое со мной. Моя жизнь еще сильна, потому что память пока бодрствует. Я ясно вижу время, отмеренное моему бытию. Мои глаза еще не вылупились настолько, чтобы видеть только это мгновение, последнее, единственное, а также мертвое время и мертвое место, которые знать ничего не хотят о мироздании и не слышат шума бури, потому что им неведома тишина. Да, я боюсь; но я не оцепенел».

Тут из леса донесся вскрик, едва не парализовавший меня. Я сразу понял, в чем дело: две могучие ветки с дикими стенаниями трутся одна о другую. Мой разум сумел разложить вихрь шумов на составляющие. Кора и лыко давно с этих веток исчезли; теперь две голые, твердые, упругие деревяшки елозят одна по другой посреди ветряного моря… Но я все равно ощутил костным мозгом холодок ужаса — несмотря на такое объяснение, подсказанное рассудком.

«Деревья не говорят. Деревья не говорят. Деревья не говорят…» — подсказывала мне память. «С визгом обрушиваются… удары Случая». Я побежал. Буря вновь завладела мной. Я забыл о своем Противнике. Боролся теперь против тьмы и против этих криков. Под ногами была знакомая дорога. Беда в ту ночь меня не поймала.

* * *

Наконец я добрался до дому. Когда хотел зажечь свечу — чиркнуть спичкой, — мои уши услышали, как тяжело я дышу. Пламя вспыхнуло, но поток воздуха из ноздрей тотчас его загасил. Вторая загоревшаяся спичка показала мне, что руки у меня дрожат. Я шел большими шагами, чтобы поскорей попасть в комнату. За дверью еще сохранилось тепло от печки. Уютное тепло, привычный мне запах. Я нашел лампу, зажег ее. К ногам прижался Иоас, кот тигровой масти. (Через два или три месяца он погиб в буре страстей. Противник — или неприступная возлюбленная? — вырвал ему глаз. Мне довелось увидеть эту рану. Несколько дней я за ним ухаживал. Потом инстинкт снова погнал его, наполовину ослепшего, в соседние дворы. Там он исчез.) На подстилке тихо повизгивал Эли, старый пудель: радостно и недоверчиво колотил хвостом по полу. Он уже отчаялся дождаться меня. В его глазах сохранялось сомнение.

«Он знает, — сказал я себе, — может случиться, что я стану отсутствующим. Он знает: один человек, наш товарищ, уже сколько-то лет отсутствует. Этот человек изменился. Превратился из живого в мертвого».

Я подозвал пса. Мало-помалу его радость сделалась более непосредственной. Страх исчез.

Я решил, несмотря на поздний ночной час, растопить печку. Белые березовые поленья, ломкие и сухие, еще пахли смолистым ростом, землей, прохладной листвой. Я оторвал несколько завивающихся лоскутьев бересты, поднес к ним спичку. В красно-черном, коптящем пламени пожирала себя кожа дерева; тихо похрустывая и шипя, узкие полоски коры сворачивались еще туже — у них были движения змей. Аромат огня, давно мне знакомый… как часто перечитываемая страница книги… пробуждает воспоминания, возрождает целую страну с горами и реками, животными, людьми и троллями: Норвегию… Это Кристи из Уррланда научил меня разжигать огонь с помощью бересты… Моим глазам, именно в то время, открылось: знаки на коре суть не что иное, как музыкальные ноты. — Руки уложили поверх темного пламени кучку щепок. Сверху — самые тонкие. Светлые, голубовато-мерцающие языки огня, подпитываемые белой древесиной, ввинчивались теперь в терпкие клубы белого дыма. Я подбросил в огонь деревяшки покрепче. Первый жар с треском обглодал куски щепок, чистые поленья подернулись пламенем. Так рос огонь. Я смотрел на пожар этой химической свадьбы, не сознавая, о чем думаю. Я видел все подробности умирания — отчетливей, чем когда-либо прежде. Свет, тепло излучались в меня и выстилали мое нутро сладкой печалью. Я чувствовал, как мною овладевает усталость. И печаль, соединившись с сонливостью, превратилась в горькую безысходную меланхолию.

«Этот час принадлежит мне, — сказал я вслух, — а насчет следующего все неопределенно. Еще неопределеннее завтрашний день, тем более — следующий год. На границе старости открываются холодные врата, за которыми для меня уже не будет часов».

Я прикрыл железную дверцу печки, выпрямился, сел к столу, поправил лампу так, чтобы ее свет падал на низкий сундук тикового дерева, стоящий вдоль длинной стены. Мысленно я поболтал о том о сем с сундуком, который на самом деле есть гроб. Красивый крепкий ящик с коричневой полировкой, по размеру гроба, надежно скрепленный длинными и толстыми латунными болтами; внутри — снаружи этого не разглядишь — он охвачен латунными полосами, заклеен варом. И там лежит Альфред Тутайн, мой друг. Не узнанный — может, уже и неузнаваемый, — запаянный в медном контейнере. Последний облик, в котором он предстал передо мной, худо-бедно сохранился в моей памяти. Реальность костей и трухлявой плоти. Нечто, не имеющее ценности. Однако для меня дорогое как сумма моей жизни. Красивый крепкий ящик, имеющий размеры и форму гроба, но без декоративных финтифлюшек, обычных для ящиков с гнилью, которые люди закапывают в землю или сжигают.

Время от времени какой-нибудь посетитель бросает на него взгляд — вопросительный, недоверчивый. Или — равнодушный. Я испуганно слежу за таким взглядом; но неприятных неожиданностей до сих пор не было. Я не внушаю подозрений; поэтому очередной гость, ненадолго задумавшись, приходит к выводу, что ящик вполне обычный, его размеры — случайны и выбраны непреднамеренно. Никакое потустороннее ледяное дыхание не выдает меня или мертвого. Гости садятся на ящик, как на стул. Льен, ветеринар, неоднократно сидел на нем, и Зельмер, редактор, и оба гимназиста, их сыновья, и двое крестьян, мои соседи, — а вот для госпожи Льен это сиденье оказалось слишком жестким, так она однажды выразилась… Кот тоже раньше часто лежал на ящике. И пудель иногда вытягивался на крышке, потому что завидовал коту. (Сейчас Эли чувствует себя слишком старым, чтобы отважиться на прыжок, а Иоас погиб на чужбине.)

6