Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна ( - Страница 7


К оглавлению

7

Рано или поздно, если я не хочу поступать безответственно, мне придется расстаться с ящиком, доверить его какому-нибудь другому месту на земле. Потому что моя тайна не должна быть раскрыта. Иначе безвольные останки мертвеца подвергнутся осквернению. С каждым годом вероятность, что я проживу и следующий год, уменьшается. Случайная смерть не должна застать меня врасплох и сделать нас с Тутайном объектом варварских пересудов живых людей. Я обязан измыслить для нас лучшую судьбу.

Мой дух пока не готов принять смерть с искренней невозмутимостью. Я еще не исчерпан до дна. Машина моего тела, кажется, не износилась. Меня еще сжигает желание думать, оправдать себя, понять судьбу и собственные поступки.

В тот вечер я поднялся, вышел из комнаты. Пудель поплелся за мной, вертелся вокруг ног. В сенях я зажег фонарь, прошлепал по грубому полу до длинного гранитного порога, спустился на одну ступеньку, остановился рядом со стойлом Илок. Кобыла заржала. Она ждала от меня корма и питья. Я насыпал ей сена и овса, протянул ведро с чистой холодной водой. Подошел ближе, похлопал по крупу и шее, прижался головой к мохнатому плечу. Щекой, ладонями я чувствовал тепло этого существа из плоти, животного-соседа, рожденного тем же способом, что и я. Тепло кобылы меня успокоило. Какое несравненное благо — чувствовать близость другой жизни! Мужской ли, женской ли, человека ли, животного — такие различия никакой роли не играют. Даже кастрат, пока жив, испытывает братские чувства к тоже-рожденным. И дарит темные удары своего сердца тому, кто — рядом с ним — нуждается в помощи. Не так уж часто случается, что наша страсть хочет рвануть к себе все чудо живой плоти и, оскалив зубы, чует особь противоположного пола, стремится к удовлетворению сладострастия: к тому мгновению, место которому — преддверие смерти.

Такое предельное желание я испытывал нечасто — и редко его утолял. Я не отличаюсь дикостью нрава. Чьей-то плоти, не вожделеющей меня, мне, как правило, вполне хватало, чтобы счесть свое одиночество сносным. Я не мог не ценить блаженство, которое дарит зайчонок в моей руке, — или момент, когда что-то потустороннее очень мягко прикасается к сердцу. — А вот перья убитой птицы, пусть и блестящие, меня не обманут.

Я поплакал возле груди спокойно жующей Илок. И вскоре почувствовал себя утешенным, окрепшим. Я пошел в кухню, накрошил собаке черного хлеба в миску с молоком. Кот тоже присоединился. Себе я сделал бутерброды. Я очень проголодался и ел с жадностью. Во мне распространялся покой.

* * *

Так наше тело, болея, направляет себя к выздоровлению, если ему еще рано погибать. Боль имеет предельную точку. Избыток боли лишает нас сознания, переносит в темную пещеру, где чувство самосохранения и уважение к себе гибнут, где мы теряем что-то общезначимое и превращаемся в малоценную вещь. — Известно, что хорошее самочувствие тоже подвержено приливам и отливам, меняется от года к году. Мы этому радуемся. — Но мне кажется, что я пережил год, который с резкой определенностью, с кричащими противоречиями вдалбливал в меня такой принцип: я не могу освободиться от ограничений, накладываемых на меня моей жизнью, моей конституцией. Ограничения эти сковывали меня всегда. Надо мной проносились бури; меня периодически окутывала безымянная тьма, из которой я вновь и вновь выныривал благодаря неукротимому желанию присутствовать здесь. Я чувствовал себя больным. Дело не только в том, что в голове моей иногда возникали картины преисподней; и не в том, что внутренними глазами я видел царство под названием «НАПРАСНО»; все обстояло хуже: меня начали терзать жуткие головные боли. Они обрушивались на меня раз за разом, и под конец сердце уже не справлялось с этим. Тело купалось в холодном поту. Я со стоном забивался в какой-нибудь угол: истерзанная плоть, больше не способная реагировать даже на сочувствие животных. Но потом опять приходил в себя. Поднимался после сна, не принесшего облегчения, чтобы снова упорядочить инстинктивную жизнь: снова слышать, и смотреть, и упорно грезить, вынянчивая свои представления. Да, пространство черепа расширялось, превращаясь в протяженные ландшафты фантазии. Как и в предшествующие десятилетия, я писал музыку. Правда, это был период после завершения большой симфонии-оды, которую я назвал «Неотвратимое» и ради которой опустошил многолетние запасы своей музыкальной одержимости, боли, печали, жизненного опыта и формального языка. Теперь мне приходилось прилагать усилия, чтобы услышать новые звуковые последовательности — будто они доносились с другого конца мироздания. Я больше ждал, чем думал. Разум я приучил, чтобы он связывал отдельные фрагменты — возникающие в результате случайного и медлительного вдохновения или, наоборот, внезапно вспыхивающие в какой-то благоприятный час, — в искусные звуковые конструкции, в новые сообщения, в имитационные формы и проведения, отличающиеся мастерством, удивляющим меня самого. Я написал несколько вещиц для фортепьяно — с жестким звучанием, — а также две прелюдии и фуги для гигантской флейты Пана: я имею в виду орган, звуковая палитра которого неисчерпаема — она включает и сдержанные трубные вскрики, и пряные микстуры, и упоительно-стальные голоса аликвот, и напряженное, далеко разносящееся дыхание флейт, и жужжание насекомых, и глухой рык диких зверей… а лес органных труб способен смешивать свет и тени… а звуковой свод органа простирается от одних сумерек до других… и вообще это самый языческий из всех инструментов, но в церквях его укротили, сделав благочестивым. — В общем, и этот год имел свои музыкальные реальности: исписанные нотные листы остались, как предметы, у меня в руках: доказывая, что мой дух, даже в пору сомнений, уносил меня далеко — над дорогой, по которой ступали мои ноги. Воздух вокруг меня раздирался, словно завеса; и мне вновь и вновь показывали мои желания, невыполнимые, — к которым я мог приблизиться, только грезя о них. — Эта вечная вера человека, необходимая, чтобы он строил храм… Каменные помещения, мощные колонные залы, перекрытые куполами арочные средокрестия… Звучащие металлические трубы, чей насыщенно-гулкий голос будто крадется вдоль гранитных стен… Я видел бронзовые светильники-цилиндры, пестро украшенные дырчатыми орнаментами, которые внушают уважение своей древностью и многовековым символическим смыслом: волнистые линии следующих друг за другом годов, пути лун, катящиеся солнца, кресты, отмечающие наступление нового года, перси неба и моря; такие игры орнаментальных фигур, порожденные чудесной случайностью, освещали склепы в стенных нишах. Гигантские люстры-колеса висели над моей головой на длинных цепях, словно якоря. Горели свечи. Я решил, что должен их сосчитать. Что мой сон должен быть точным и упорядоченным — таким же реальным, как если бы он был реальностью. И я насчитал сто двадцать один огонек. И я все шел и шел, строил и доводил до совершенства уже построенное…

7