Для меня, бездомного, бездеятельное пребывание в случайном месте было частью выздоровления. Во мне есть что-то от дерева. Если почва не ядовита, мои корни пускают новые отростки и крепко привязывают меня к ней. И листья тогда сохраняют зеленый цвет… Пока я пребывал в полудреме и наращивал корни, никакие изменения мне не грозили.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Тягловых животных здесь беспощадно избивали, прямо на улицах. Женщины при этом смеялись. Свойственная романским народам жестокость к животным, как и прежде, возмущала меня, но я остерегался это показывать. Я знал, что будут другие, более важные для меня ситуации, когда мне придется действовать вопреки обычаям этой страны. Я смотрел на темные лица, обрамленные прямыми черными волосами и, казалось, не относящиеся ни к одной из известных рас. В переулках мне вновь и вновь встречались мужчины, которым в равной мере были свойственны хладнокровная жестокость и детское простодушие: правой рукой они раздавали одно, левой — другое. Я видел рты, которые сквернословили и смеялись или жрали и целовались одновременно. Один молодой отец, держа на руках своего полуголого ребенка, трех или четырех лет, жевал помидор. В следующее мгновение он сунул себе в рот половые органы мальчика, как до того помидор, будто собирался их проглотить. Но теперь его лицо выражало радость, гордость, любовь, и малыш засмеялся. Когда отец выпустил изо рта свою драгоценную собственность, они с ребенком смеялись уже вдвоем. Потом этот мужчина расплющил между языком и нёбом еще один помидор, и из уголка рта у него потек сок… Там были фрукты. Великолепные по виду, великолепные на вкус. Но я уже на второй день испортил себе желудок и, претерпев заслуженные муки, в дальнейшем вел себя осмотрительнее… Виноград, бананы, помидоры, персики, инжир. И домашняя птица. Вскоре я уже видеть не мог этих кур…
Тутайн исчез с моих глаз. По ночам мы спали в одной комнате. Утром вдвоем завтракали. А потом он уходил на весь день, и только ночью мы, спящие на соседних кроватях, вновь обретали единство в нашей бессознательной жизни.
Я мог бы догадаться, что он страдает. Но меня больше интересовало, чем он занимается. А под конец я даже и не пытался представить себе, как протекает его день. Он делил со мной ночлег, вот и всё. Вообще же я ходил своими путями, и сам он начал вести такой образ жизни еще раньше, чем я. Не знаю, действительно ли между нами возникло отчуждение, или мы только бессмысленно страдали, словно взяли на себя обязательство мучить друг друга. Будь рядом с нами Третий, он бы, возможно, заявил, что мы друг другу опротивели. Но этого Третьего не нашлось, и заявления, способного нас рассорить, не прозвучало.
Однажды мы вместе отправились в собор. Тутайн сказал, что надо хоть раз его посмотреть. Неукротимое чувство верующего человека, пусть и заглушенное, тотчас овладело моим другом. Он обмакнул пальцы в святую воду, окропил мою руку, осенил себя крестным знамением. Какое-то время, стоя, не отводил взгляда от перекрестий свода; потом его внимание переключилось на алтари, на роскошь картин, на изобилие статуй; он сам удивлялся, что ему хватает дерзости, чтобы смотреть на все это, не испытывая благоговения. Но потом он отыскал путь к Святая святых; к хлебу, претворяющемуся в Тело Христово, к престолу дароносицы. Он преклонил колени. Я стоял рядом с ним. Я увидел, что он молится. Я восхищался им и его религией — чудовищным языческим миром, в котором Бог высится как изрезанная ущельями гора. Миллионное воинство святых карабкается на эту гору; а вслед за ними — духи морских глубин, и нимфы ручьев и источников, и низшие божества деревьев, дорог, огня, воды, полей, и священные животные, и сам Люцифер, дракон. В последнюю очередь — даже человек, преклонивший колени: все человечество, которое тысячи раз умирало, но живо до сих пор. ОН окружен посредниками, ангелами, демонами, спасенными; и — скалящими зубы грешниками, образующими хор преисподней. Его небесное царство так густо наполнено бессчетными инстанциями и регистратурами, движением и великолепием, живописными и театральными эффектами, старинными историями и сплетнями легенд, в такой степени пронизано гимнами, насыщено благовониями и мудростью, что грехи, скорби и бедность нашего безотрадного земного мира кажутся лишь придатком к этому небесному колоссу — чем-то совершенно преходящим, что при любых обстоятельствах будет прощено и упразднено. В огне Божественной милости все это растает… Я увидел, какой малой толики веры (Тутайн к тому времени уже стал неверующим) хватает, чтобы испытать сильное религиозное переживание. И с содроганием подумал о протестантской конфессии, в которой сам был воспитан: об этом рациональном предприятии по обслуживанию запросов души и о его коварных практиках, о мелочных перебранках, о всезнайстве, о вечной неудовлетворенности все новых толкователей Библии. Даже гениальные музыканты не превратили это учение в благо и благодать…
Когда мы вышли на улицу, я спросил Тутайна о хлебе, перед которым он преклонил колени.
Он ответил:
— Я больше не католик. Я не хожу на исповедь. Но пресуществление хлеба — одно из подлинных таинств. Ведь и в наших телах хлеб и вино пресуществляются в плоть и кровь.
В этот момент мимо нас проехала двуколка и запряженная в нее лошадь уронила на мостовую конское яблоко.
— Видишь, — продолжил он, — овес, маис, трава и вода тоже пресуществляются в плоть и кровь. На нашей Земле пресуществляется всё, в соответствии со своим предназначением.