Я, в духе своем, еще раз увидел колосс католического неба. И сказал:
— Мы берем себе то, что можем употребить.
— Это право живых, — сказал он. — Когда на стол бытия подаются кушанья, каждый может брать, что захочет. Некоторые, правда, оспаривают такую идею. Потому что она приводит к конфликтам. И все-таки очень вероятно, что каждый человек имеет право брать, что захочет. Конечно, этот постулат нарушает учение христианской Церкви. Но ведь, с другой стороны, прощение грехов — один из фундаментальных принципов милосердия.
— Религии, сами по себе, лучше, чем те, кто ими манипулирует, — сказал я.
Он ответил не сразу. Но через некоторое время сказал:
— Преклонение колен и даже молитва — это привычка, которой человек поддается, когда место, куда он попал, кажется ему достаточно величавым: потому что когда-то прежде такие вещи приносили благо. Но поверь: овес для меня не менее значим, чем гостия.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
На рейд вставали большие суда, полные иностранцев, которые заплатили за то, чтобы им показали прекрасную страну и прекрасную погоду, а в придачу — одну или несколько пикантных двусмысленностей. Мужчины самостоятельно находили для себя тайные развлекательные маршруты, для женских же и девичьих глаз выставлялись на обозрение — с соблюдением всех приличий — лучшие экземпляры красивой мужской плоти. Оценить такое женщины умеют. Не зря же они проводят столько времени в лавках и крупных магазинах… Так вот, на молу Святой Каталины всегда обретались молодые мужчины из местных. Они подносили приезжим чемоданы, торговали инжиром и миндалем, попрошайничали или просто праздно стояли, перехватывая направленные на них взгляды. Некоторые сидели, обнаженные, если не считать обвернутого вокруг бедер куска ткани. И были готовы в любой момент прыгнуть в воду. В награду им дарили сигареты и мелкие монеты. Дарили, когда они вылезали из воды. Всем хотелось увидеть, как эти парни будут стоять на причале или у рейлинга: обнаженные и влажные, со сверкающими капельками воды на коже, с пропитавшимися водой, почти прозрачными набедренными повязками. Все парни были красивыми, рослыми. Они, конечно, отличались друг от друга; но эта разница не имела значения. Можно сказать, они походили друг на друга настолько, насколько мала была возрастная разница между ними… Иногда, правда, приезжие бросали монетки в море, тогда пловцы ныряли и доставали их. Выныривая, парни, как правило, держали монетку во рту, зажав ее одними губами. Они сжимали губы с явным удовольствием, а зубами для такой надобности не пользовались. Ныряние, само по себе, не было высшим достижением их искусства. Конечно, некоторые из них, обосновавшиеся на внешнем молу, достигли подлинного совершенства в умении опускаться на дно в чистых глубоких водах океана, рядом со стальным бортом трансатлантического парохода. Сквозь толщу воды они выглядели как жутковатые обитатели морских глубин. Напоминали гигантских головоногих. Возле мола же Святой Каталины высшим искусством считалось умение резвиться в воде, как дельфин. Парни подплывали почти вплотную к шлюпке или к маленькому пароходу, многократно подныривали под киль и показывались на поверхности воды то по левому, то по правому борту. Они даже отваживались приблизиться к вращающемуся пароходному винту и делали вид, будто собираются остановить его голыми руками. Всё это очень возбуждало зрителей. Никто не задумывался, что такие опасные игры есть изобретение бедности, а мелкие монетки, получаемые пловцами, означают для них хлеб насущный. У двоих или троих ныряльщиков были синие волосы. И кожа блестящая, как звериная шкура. Черная. Но не такая черная, как у негров. И лица, исполненные боли и презрения, что характерно для всех угнетенных человеческих рас. И все же такие гармоничные, какими бывают только пупочные впадины у древнегреческих статуй… Ныряльщики по большей части сидели на раскаленных камнях причала. Я видел белых мужчин, которые хлопали их ладонью по бедру. Я видел женщин, которые не сводили глаз с тряпок, обвернутых вокруг чресл. Сам я тоже подолгу сидел на причале и нашел там себе друга.
Я спросил у одного из пловцов:
— Почему ты прыгаешь в воду, когда кто-то бросает туда монетку?
Он ничего не ответил, только окинул меня презрительным взглядом. И тут же бросился в воду, потом снова вынырнул, зажав мелкую монету губами.
— Потому что ты ничего с этого не будешь иметь, — ответил он, после того как снова уселся на раскаленной причальной стенке.
Я молча пододвинул ему банкноту в полфунта.
— Чтобы ты не презирал меня, — сказал я.
Вместо радости на его лице отразилась печаль. Нижняя губа у него отвисла.
— Куда пойдем? — спросил он.
Я отрицательно качнул головой:
— Мы просто поговорим. И, может быть, разговор получится хороший.
Он молчал. Я, видимо, внушал ему опасения. Он потянул купюру к себе и добрых полчаса рассматривал напечатанный на ней текст. (Читать он не умел; и все же до него дошло, что купюра ценная.) Я наблюдал за ним. Я подметил у него одну особенность, которую у других людей ни разу не видел. Его соски были словно из железа, с острыми гранями, так что казалось: если до них дотронешься, можно пораниться. Уши у него были маленькие, почти круглые, кожа — красновато-черная, только на одном предплечье осталась светлая полоска, похожая на белый браслет. (Меня необычайно взволновало то, что он так сильно отличается от всех людей, которых я знал прежде; особенно нравилось мне, что его соски будто из железа: потому что я никогда не спутал бы их с сосками Тутайна. Мне это казалось очень важным, потому что тогда — да и теперь с этим обстоит не лучше — я плохо запоминал индивидуальные особенности человеческого тела. Я ведь формировался — с детства — как привычный к одежде европеец, а не как африканец.)