Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна ( - Страница 229


К оглавлению

229

Я точно знаю, что Тутайн сказал все эти слова. Их было больше; но они были такими же простыми и чудовищными. Я схватил его за руку, чтобы хоть немного успокоить… Я боялся какого-то взрыва после этой трагической лжи. Но он оттолкнул мою руку, сказав:

— Ты что, сомневаешься? Все именно так и было. Видишь ли, мои родители жили порознь, и я больше не видел эту лавку, потому что мама уехала из города, взяв меня с собой. А потом я не отыскал обратной дороги в Ангулем…

Эгиль был следующим, кто выдал нам свою тайну.

— У наших родственников стоял на шкафу человеческий торс. Эта была тетя Мими. Обрезанная ниже грудей. Мы очень боялись. Она была из папье-маше. Волосы нарисованы; глаза — тусклые, будто потухшие. Нам говорили, это кукла шляпного мастера. Мы не верили. Мы ее боялись, потому что в ней жил какой-то дух.

— Рассказывай дальше, Эгиль, — попросил Фалтин.

Эгиль запнулся. Он сумел показать нам только одну эту форму жуткого; ужасные соприкосновения… что касается неминуемого настоящего… быть может, тогда судьба еще щадила его. Но очень скоро некий демон оказался с ним рядом. — Мы, дети, боялись… — Сказав это, он сразу подумал о своих братьях и сестрах.

— Мы не похожи друг на друга, — пояснил он. — В нас воскресли сразу семнадцать мертвецов. Которых, надо сказать, зря потревожили…

Он начал насмешничать. Снова заговорил о супружеском станке на чердаке родительского дома, о выдвижной кровати, которую полностью раскладывали, когда тело матери разбухало. «У нее уже были седые волосы, когда она родила последнего ребенка. Но роды давались ей очень легко. Почти все мы из нее просто выпали. Это закончилось, только когда она иссохла внутри».

— Но ты все же вырос красивым и статным парнем, — сказал Фалтин.

— Я предпочел бы вообще не жить, — ответил Эгиль. — Если это правда, что мы после смерти будем продолжать жить в другой реальности, значит, мы наверняка находились там и до своего рождения. Вместе с первой болью очутились мы в этом мире. А если бы остались снаружи, то там, в другом месте, нам наверняка было бы хорошо; или смерть стояла бы у нас за спиной, а теперь она стоит перед нами. Мы забыли это раннее странствие, так люди говорят… Что нас посеял какой-то земной отец, оставляет мало надежды на вечную жизнь. Что миллионы и миллионы семян, в которых пребываем мы, осуществившиеся и неосуществившиеся — со всем нашим духом и с будущими телами, — не поместятся ни на небе, ни в преисподней: это можно предполагать почти с полной уверенностью. Я, во всяком случае, ни разу не слышал, чтобы кто-то утверждал, будто такое возможно; и значит, наше право на пристанище в небе или аду должно возникать, когда мы уже растем в утробе матери, в какой-то определенный день. Есть люди, которые спорят, происходит ли это на третьем, на пятом или на седьмом месяце беременности. Другие отодвигают срок возникновения такого права до момента рождения. А кое-кто — даже до более позднего детского возраста. — Но мы-то, связанные настоящей дружбой, вообще не претендуем на это право, потому что требовать такого не только дерзко и самонадеянно, но и глупо. Такого просто не может быть, иначе притязания людей возросли бы беспредельно — на всё, чего в той жизни нет и быть не может. Да, наверняка только человеческие мысли превращаются в блаженные или проклятые тела…

С удивлением и восхищением смотрел Фалтин на Эгиля.

— Ты побывал в школе Тутайна, — сказал он наконец, — и многому там научился. Теологи, услышь они такое, заломили бы в отчаянии руки. Все растранжиренное семя, обретя облик, который оно могло бы иметь, является на небо… Чудная мысль! А почему бы, собственно, и нет? Если в тех покоях находится место для душ, которые жили на Земле — в количестве двух миллиардов, помноженных еще на сколько-то миллиардов, — то и двести миллиардов, помноженных на то же число, никакой давки не вызовут. Вселенная прекрасно справляется с любыми астрономическими цифрами. А уж Бог и подавно справится. Мы в любом случае пребываем на ристалище метафизики. Собственную смерть мы пока не видели и потому беззащитны перед болтовней пророков, лицемеров и проповедников. — Но тебе, Эгиль, следовало бы осторожнее обращаться со словами, потому что человеческие законы не знают жалости. Мы живем в стране, где человек считается преступником, если нанес оскорбление ТОМУ, кого никто не знает. Меньшинство всегда не право, гласит демократический закон. Иными словами: слабейший всегда не прав; и в этом согласны между собой все власть имущие; и потому все они должны считаться истинными демократами. В соответствии с этим принципом осуществляется правление и закладывается фундамент государств. И судьи с их приговорами стоят на страже этого фундаментального воззрения; и История пишет свои анналы под диктовку великих и малых победителей. Правда, все отрицают, что происходит именно так. Отрицать легко, если ты обладаешь властью, достаточной, чтобы запретить честные вопросы. Бог не терпит возражений: потому что священники и верующие присвоили себе право говорить от Его имени. А на что они способны… Память об этом не в силах истребить даже История. Они способны на всё.

— Но они все же не могут, — пробормотал Эгиль, — отнять у человека смерть, его смерть.

— Зачем ты заговорил о смерти? — спросил Фалтин с беспокойством. — Мне это не нравится. Тебе и двадцати одного года нет, в таком возрасте думают о своих причиндалах, а не о могиле.

Эгиль начал всхлипывать. Наверное, мы проявили беспечность: поспешили унять его слезы блеклыми утешениями и постеснялись спросить, откуда у него на языке этот невыразимый привкус слепой ненависти, направленной против себя же. Мы его только успокоили. Но не оказали помощь. Мы не увидели демона, уже протянувшего к нему руку. — В тот вечер мы трое вскочили, бросились к Эгилю, обнимали его, ласково прикасались к лицу…

229